его общество и расположение оказались на одной чаше весов — и куда приятнее, что перевесила другая. Он ощущал счастливое удовлетворение наставника… и нестерпимое желание хорошенько поколотить воспитанника за то, что слишком долго решался на правильный выбор. Потом эти противоречивые чувства сплавились в единое — благоговение. И страх: ему предстояло выпустить в мир что-то особенное. Этот мальчик был слишком непохож на спесивых франкских вельмож и на жадных длинноволосых королей. Он был… слишком хорош для Орлеана. Жить ему, однако, придется в Орлеане.
Каким он мог бы стать королем, подумал де Ла Ну.
А сказал совсем другое.
— Я не франк и не потомок франков. Мне обидно, что я второй раз не заметил троянского коня под собственным носом, но то, что вы сказали мне об этом, не роняет моей чести. В следующий раз не ждите так долго, вообще не ждите. А сейчас рассказывайте, что еще вы нашли и поняли. Нас хотели предупредить? Мари? Ее сестра? Кто-то, кто не хотел бунта? Наверное, нет, это слишком сложно. Проще предположить, что это Господь опять творил добро из того, что есть. Из жадности, похоти, честолюбия и страха. Видно, дороги Ему эти места.
Де Ла Ну ждал ответа, думал над загадкой, а какой-то дальней, третьей частью себя понимал, почему ему последние несколько недель так хотелось бросить все и сбежать. Не из-за бунта, не из-за войны. Пока не поздно. У него уже есть ученик, которого он не заводил, не хотел, не собирался, не намеревался заводить. Ему не нужна земля, на которой он не рождался, которой не владеет и не будет владеть. Чужое, гнусно устроенное место.
Полковник постучал кулаком в стену:
— Кола, вина! И лампу! И доску для подсчетов! И что там от ужина осталось — давай сюда! — повернулся к Клоду. — Вот, вашими трудами мы ровно до Prima провозимся и на праздничной службе будем зевать.
Вербное воскресенье — праздник вхождения Господа Нашего в Иерусалим на земле, предвещающий, в свою очередь, вхождение Сына Человеческого, а с Ним и сынов и дочерей человеческих, в Иерусалим на небе. Смысл в смысле, образ в образе. Праздник, есть символ, тень и часть существа праздника большего. А где часть, там и все целое… зачем только Ромской церкви все эти статуи и предметы, будто в Книге и в мире вокруг них мало слов, вещей и событий, в которых верующему просто увидеть Бога? Если он хочет Его увидеть, а тому, кто не хочет, никакие идолы не помогут.
Но даже самый глухой и темный идолопоклонник и самый фанатичный иконоборец понимают: в такой день ссориться грех. И даже рознь и несогласие обнаруживать грех. Всем без различия явлено было милосердие Божие — всем без различия это милосердие и праздновать. А то милосердие вещь такая, не отпустишь должникам своим, так и тебе потом не хватит.
Поэтому на службе в Вербное Воскресенье в церкви Пти-Марше застать можно было всех, кто мог сюда доехать или дойти.
Некоторые, конечно, явились не столько отстоять службу, сколько поглазеть — в первую очередь на принца, во вторую — на полковника, в третью — на офицеров полка и землевладельцев со всеми домочадцами.
Господина Отье Ришара де Ла Ну расспросил еще до первого антифона — надо понимать, испортил почтенному землевладельцу весь праздник: уж больно тот шипел и едва только не плевался.
— Я эту козу драную согласился в услужение взять только ради парнишки Ламбенов! Прицепилась, говорит, этакая пиявица, куда ж она, матери нет, отец обезножел… А она? Ей-Богу, велю ей всыпать розог!..
— Не божитесь, — нахмурился де Ла Ну. — А с пиявицей мы сами разберемся, без розог.
Пиявица в пестром праздничном наряде маячила в толпе под ручку с Ламбеном. Полковник уже знал, что она намеревается опять броситься ему в ноги — на этот раз требовать законного брака с якобы совратившим ее Жаном.
Якобы совративший ее Жан — немногим выше девицы Оно, зато раза в полтора шире в плечах и руки годны железо гнуть, понятно сразу, чем привлек и хищную Мари, и вербовщиков — смотрел по сторонам, будто мечтал или даже молился, чтобы открылась в стене дыра, а за ней оказались хоть те самые вербовщики, хоть земля-под-холмом, хоть даже франконцы. Праздничный синий колпак с тесьмой смял бы до неспасаемости, если бы обо что-то не кололся каждый раз, когда пытался сжать кулаки. От Мари, однако, не отходил. Может быть считал, что в самом деле совратил, а может думал, что хуже будет. Не отходил, а на святого Лаврентия на жаровне — прямо перед собой — глядел даже и с завистью.
По левую руку от будущего родича держалась горбатая Жанна. Не особенно и горбатая, так, перекошенная. Но личико у пряхи-грамотейки было с кулачок и такое злющее, что делалось ясно, отчего она со всеми своими полезными в доме умениями никому не сдалась: такую рожу на закате увидишь — и Господу душу отдашь с перепугу…
Девица Мари пестрым кулем повалилась на колени перед полковником — не отпуская запястья жениха, — и заголосила так, что толпа разом поворотилась к ней. Просила ожидаемого: заступиться за нее, обесчещенную коварным Жаном девицу. Полковник с омерзением отнял сапог, который девица норовила обнять свободной рукой, и оглянулся — Клод затерялся в толпе. Заминка грозила испортить весь замысел.
Потом за спиной у него ахнули, кто-то взвизгнул, кто-то свистнул. Полковник повернул голову и узрел торжественный выезд. Нарядная лошадь в шелковом чепраке, нарядный всадник в алом плаще — когда только успел, спрашивается?.. Даже у мальчишки, который хворостиной разгонял толпу перед конем, на шапке алело что-то яркое.
Вот это — не пестрое. Пестрое — дешево, выцветает под солнцем, линяет после первой стирки, а после второй становится светло-коричневым или грязно-серым с дополнительным оттенком. Но видно это и раньше. А когда краска впиталась в ткань до глубины волокна, когда ничем, кроме разве что крови, не вытеснить полуночно-синий, огненно-алый, тяжелый, масляный золотой, это не пестрота. Это власть. И это истина, ибо уже неизменна.
Даже те, кто говорит, что истина только в слове, все равно поддаются ей, когда она приходит цветом — такими сотворил людей Господь.
А из уст истины и власти тем временем раздается:
— Обесчестил и девичества лишил? Тогда запишите, что требую я перед общиной Пти-Марше и знатными людьми края, чтобы девица Мари, дочь Карла, именуемая Марикен, именем Оно, возвратила мне полновесную необрезанную серебряную монету тулузской чеканки, числом две, полученные от